Часть вторая. Предисловие автора
К читателю
Помоги мне бог, с каким, должно быть, нетерпением, ждешь ты теперь, читатель знатный, а может быть, и плебей, этого предисловия, думая найти в нем возмездие, ссору, поношения, направленные против автора второго "Дон Кихота", того, говорю я, который, как слышно, был зачат в Тордесильясе и родился в Таррагоне {В подложной второй части "Дон Кихота", напечатанной в Таррагоне, автор ее говорит, что он родом из Тордесильяса, что, конечно, такой же вымысел, как и имя, принятое им: Авельянеда.}. Но, по правде говоря, не могу доставить тебе этого удовольствия, потому что, хотя оскорбления пробуждают гнев даже и в самых смиренных сердцах, мое сердце составляет исключение из этого правила. Быть может, ты желал бы, чтобы я кинул ему в лицо осла, болвана и подлеца, но мне это и в голову не приходит. Пусть его грех будет ему наказанием, пусть он ест его со своим хлебом, и конец делу. Но то, чего я не мог не почувствовать, - это его обвинение, что я стар и безрукий {Авельянеда в злобном предисловии к своей книге смеется над увечьем Дон Кихота, говоря, что "язык его движется свободнее руки", что он столь же "стар, как башня Св. Сервантеса" - известная развалина близ Толедо.}, точно в моей власти было остановить время, чтобы оно не проходило надо мной, или мое увечье родилось в питейном доме, а не в одном из наиболее славных дел, какое только видели прошедшие и настоящие века или могут надеяться увидеть будущие {Т. е. в сражении при Лепанто (1571 г.), где Сервантес отличился и был тяжело ранен в руку и грудь.}. Если мои раны и не блестят в глазах каждого, кто их видит, по крайней мере, на них с уважением смотрят те, кто знает, где они были приобретены, потому что солдат выглядит лучше мертвым на поле битвы, чем невредимым в бегстве. Я так проникнут этим, что, если б мне теперь и предложили и осуществили невозможное, все же я бы скорей предпочел участвовать в том дивном сражении, чем не участвовать в нем и быть здравым от ран. На лице и на груди солдата они - звезды, служащие путеуказателем для других к небу славы и к желанию заслуженных похвал; и следует принять в соображение и то, что пишут не сединами, а мыслящими способностями, которые обыкновенно улучшаются с годами. Меня задело также и то, что он называет меня завистливым и объясняет, точно неучу, что такое зависть; между тем, как поистине и в действительности, из двух существующих родов зависти мне знакома лишь только святая, благородная и добродетельная. А раз это так, как оно на деле и есть, не похоже, чтобы я преследовал какое-либо духовное лицо, и тем более если оно в довершение еще и член Святого судилища {Комизм здесь в том, что, как известно, инквизиция сама преследовала, а преследовать ее было весьма неудобно. Намекает здесь Сервантес, по-видимому, на Лопе де Вега, который незадолго перед тем, около 1611-1612 года принял духовный сан, уже после того как он был женат два раза и вел очень веселый образ жизни, продолжая его вести и после того.}; если же сказанное им он говорил относительно того лица, на кого он, по-видимому, намекает, в таком случае он ошибается как нельзя более, потому что я преклоняюсь перед гением этого человека, восхищаюсь его произведениями и его прилежанием, беспрерывным и добродетельным. Однако я действительно благодарен тому сеньору автору за его утверждение, будто мои "Новеллы" более сатиричны, чем примерны {Авельянеда намеренно игнорирует смысл прилагательного "exemplares", которым Сервантес обозначил свои новеллы, названные им так потому, что, как он говорит, "нет среди них ни одной, которая не могла бы служить полезным примером", т. е. из которой нельзя было бы извлечь полезной морали.}, но что они хороши, а последнего нельзя было бы сказать о них, если бы они не были хороши во всем!
Думается мне, будто ты говоришь, что я очень сдержан и слишком остаюсь в пределах скромности, зная, что не следует добавлять огорчения огорченному, а испытываемое этим сеньором должно быть, несомненно, велико, так как он не дерзает выступить в открытом поле и под ясным небом, скрывая свое имя и измышляя себе родину, точно он виновен в государственной измене. Если тебе случайно бы пришлось познакомиться с ним, передай ему от меня, что я не считаю себя оскорбленным, потому что хорошо понимаю, что такое искушения дьявола, а одно из величайших искушений - внушить человеку мысль, будто он способен сочинить и напечатать книгу, с которой приобретет столько же славы, как и денег, и столько же денег, как и славы; а в подтверждение этого я хотел бы, чтобы ты, со своей милой и шутливой манерой, передал бы ему следующий рассказ.
В Севилье был сумасшедший, помешавшийся на самой странной нелепости и причуде, какая когда-либо могла быть у сумасшедшего на свете. Дело в том, что он, выдолбив кусок тростника и закруглив его с одного конца, ловил какую-нибудь собаку на улице или в другом месте и, прижав ей одну заднюю лапу ногой, другую приподнимал рукой и, вставив как можно лучше тростник ей в известное место, дул в него, пока животное не делалось круглым, как шар; и держа собаку в таком положении, слегка раза два хлопал ее ладонью по животу и отпускал, говоря окружающим (которых всегда было много): "Думаете ли вы, милости ваши, что легкое дело надуть собаку? Думаете ли вы, милость ваша, что легкое дело написать книгу?"
А если этот рассказ не подойдет к нему, передай, друг читатель, ему следующий, тоже о собаке и о сумасшедшем.
Был в Кордове другой сумасшедший, имевший обыкновение носить на голове обломок мраморной плиты, или какой-либо тяжеловесный камень, и, когда он встречал собаку, которая его не остерегалась, подходил к ней близко и сваливал тяжесть прямо на нее. Разъярившись, собака не переставала лаять и выть, убегая за три улицы. Случилось однажды, что среди собак, на которых он обрушивал тяжести, оказалась собака одного шапочника, которую хозяин ее очень любил. Падая, камень ушиб ей голову; раненое животное подняло страшный вой. Хозяин услышал это и, увидев, в чем дело, схватил аршин, бросился на сумасшедшего и избил его, не оставив живого места, говоря при каждом ударе, который он ему наносил: "Собака ты, вор! Мою-то таксу! Не видел ты разве, жестокосердый, что моя собака такса?" И, повторив много раз слово "такса", он отпустил сумасшедшего, избив его чуть ли не в студень {Hecho un alheña. Alheña - бирючина, деревцо, корки которого, по словам Коваррубиаса, мавры толкли в порошок, чтобы красить им себе волосы, откуда и произошло вышеприведенное выражение.}. Сумасшедший был умудрен этим уроком, удалился и больше месяца не выходил на улицу, а по прошествии этого времени снова появился с прежней своей затеей и еще с более тяжелою ношей. Он подходил к месту, где лежала собака, и, пристально вглядываясь в нее, не решаясь или не осмеливаясь свалить на нее камень, говорил: "Это такса,- берегись!" Словом, какую бы собаку он не встретил, дога или шавку, он говорил, что это такса, и, таким образом, уже больше не сваливал на них камня. Быть может, то же самое случится и с этим рассказчиком и он больше не осмелится сваливать тяжесть ума своего в книги, которые, если они плохи, тяжелее скал. Скажи ему также, что его угрозу лишить меня своей книгой дохода я ни в грош не ставлю, потому что, применив к себе знаменитую интермедию "Перепденга" {Маленькая пьеса, из которой приведена эта цитата, затеряна и о ней нигде не упоминается, кроме этого места в "Дон Кихоте".}, я отвечу ему: "Да здравствует для меня el venticuatro, мой сеньор" {Т. е. двадцать четыре. Так назывались регидоры, или муниципальные чиновники, Севильи, Гранады и Кордовы с тех пор, как число их королем Альфонсом Справедливым было сокращено с тридцати шести до двадцати четырех.} и "Христос для всех"! Да здравствует великий граф Лемос, христианская добродетель которого и хорошо известная щедрость защищают меня против всех ударов злой моей судьбы, и да здравствует для меня высочайшее благоволение светлейшего архиепископа Толедского дона Бернардо де Сандовал и Рохас, хотя бы и не было типографских станков в мире, и хотя против меня печаталось бы больше книг, чем имеется букв в строках "Минго Ревульго" {"Las Copias de Mingo Revulgo" - произведение неизвестного поэта, где под прикрытием пастушечьих аллегорий заключается сатира на слабое и распущенное правление короля Энрико IV (1454-1475). Комментарии к этим "Copias" написал Фернандо де Пульгар.}. Эти два принца, не побуждаемые к тому ни лестью с моей стороны, ни другого рода хвалой, единственно лишь по собственной их доброте взяли на себя труд оказывать мне милость и покровительство, вследствие чего я считаю себя более счастливым и богатым, чем если бы благосклонная судьба обычным путем довела меня до своей вершины. Честь свою сохранить может и бедный, но не порочный. Бедность может омрачить благородство облаком, но не вполне затемнить его. А так как добродетель бросает от себя некоторый свет, хотя бы и сквозь щели и превратности стесненного положения, высокие и благородные умы отнесутся к ней с уважением, а следовательно, и будут покровительствовать ей. Больше ты ему ничего не говори, и я ничего больше не скажу тебе, а только попрошу принять во внимание, что эта вторая часть "Дон Кихота", которую я тебе предлагаю, скроена из того же сукна, как и первая; и что в ней я даю тебе Дон Кихота во всем его объеме и под конец, умершего и похороненного, чтобы никто не дерзал вновь свидетельствовать о нем, так как и прежнего достаточно; и достаточно также и того, что честный человек рассказал историю этих остроумных безумств, не желая сызнова приниматься за них; потому что обилие вещей, хотя бы они и были хороши, приводит к тому, что их не ценят, а недостаток, даже и плохих вещей, придает им известную ценность. Я забыл сказать тебе, чтобы ты ждал "Персилеса", которого я кончаю, а также вторую часть "Галатеи" {Эта вторая часть "Галатеи", о которой не раз возвещал автор, не появилась и, по-видимому, затерялась вместе с некоторыми другими произведениями Сервантеса.}.